Я его ненавижу. Когда он приходит, я отворачиваюсь к стене и не разжимаю кулаков. А мама перед ним никнет, становится какой-то незаметной, серой, и у нее все падает из рук.
Впервые его привела к нам та же тетка Серафима. Он снимал у нее комнату, а дом у тетки был похож на гостиницу: там вечно жила целая куча квартирантов. Правда, большинство из них очень быстро съезжало: не по нраву им, видно, были ни тетка, ни ее бульдог. А этому, наверно, месилось совсем неплохо, потому что я не помню случая, чтобы тетка кричала на него, как вечно на всю улицу кричала на других квартирантов. Наоборот, когда он говорил, она смотрела ему прямо в рот, называла Петром Ивановичем и лебезила перед ним, как будто он был тем самым милиционером, который гонял ее каждое утро на базаре за спекуляцию.
В тот вечер они сидели все втроем — мама, дядя Петя и тетка Серафима — и разговаривали. Я тогда ходил только во второй класс, но хорошо это помню. Потому что как раз передавали радиопостановку по повести Гайдара «Чук и Гек». Я сидел возле радио и ловил каждое слово. Очень интересная была постановка. А они разговаривали громко. И я попросил, чтобы говорили потише — плохо слышно. Тогда дядя Петя сказал, что слушать радио — это большой грех, что надо слушать голос бога, а не голос сатаны. Он встал, оттолкнул меня и оборвал у нашего репродуктора провод. Потом достал из кармана складной нож и деловито отодрал розетку.
Радио замолчало.
От горькой обиды, от того, что я не узнаю, чем окончится путешествие Чука и Гека, я расплакался.
— Что вы делаете! — сквозь слезы закричал я. — Зачем вы поломали радио? Разве оно ваше?
Дядя Петя угрюмо посмотрел на меня, потом на маму, и вместо того, чтобы выгнать его, она так отлупила меня, что я назавтра не смог пойти в школу. А он смотрел, как она меня бьет, и приговаривал:
— Вот хорошо, вот славно… Это тебе наука — не дерзи старшим.
И похлопывал оборванным шнуром от радио по голенищу сапога.
Таким я и запомнил его — со шнуром, как с плеткой, в руке.
Потом он стал появляться у нас часто. Я узнал, что его фамилия — Сачок, что работает он где-то на бондарном заводе, где делают бочки. И еще я узнал, что у сектантов-пятидесятников он самый главный, его называют пресвитером.
Он явился к нам назавтра же после того, как мама привезла меня из санатория, и теперь заходит чуть не каждый вечер. Я еще ни разу не видел его побритым. Он вваливается в нашу комнату до самых глаз заросший колючей щетиной, и от него удушливо пахнет потом. Он гремит тяжелыми сапогами по чисто вымытым половицам и говорит тоненьким бабьим голоском. Раньше я совсем не замечал этого, теперь, когда он говорит, у меня начинает звенеть в ушах. Откуда у взрослого мужчины такой противный, визгливый голос?
Меня он называет Александром, как будто мне двадцать лет. «Ты, Александр, опять отворачиваешься, — тянет он, и глаза у него становятся маленькими, как щелочки, они буравят мне спину. — Смири, смири гордыню-то свою. Все под богом ходим, души наши и животы в руках его. Вот пожелает господь — и сотворит чудо: оживут ноги твои. Ты молись ему, с открытой душой молись».
И зачем-то потирает большие, как лопаты, руки.
С каким наслаждением запустил бы я еще одной банкой с компотом или чем-нибудь потяжелее в его противную рожу с отвисшей, мокрой губой. Ведь это из-за него мама вовремя не вызвала врачей, когда я заболел, забрала меня из санатория, не приносит книг, хотя мне так скучно по целым дням лежать одному! Но он — не тетка Серафима. Если я брошу в него банкой, он убьет меня, я это знаю точно. И все-таки когда-нибудь я непременно решусь: запущу в него чем-нибудь изо всех сил.
Дядя Петя сидит с мамой за столом под розовым абажуром с тяжелыми кистями и, посапывая, отхлебывает с блюдечка чай. Блюдечко он держит на растопыренных пальцах с обломанными грязными ногтями и говорит, как всегда, об одном и том же: что люди перестали верить в бога, а потому вот и ниспослал он на них всякие страшные болезни вроде рака и паралича. Что вообще скоро придет конец света, и каждому надо теперь подумать о спасении своей души. Мама слушает его, уставившись в нетронутый стакан, и у нее поджимаются губы, и яснее, чем всегда, проступают морщинки у глаз. Под тоненький дяди Петин голосок хочется спать, но я приподнимаюсь и перебиваю его:
— Чепуха это все, — насмешливо говорю я. — Выдумки. Вот ведь делают сейчас прививки против полиомиелита, и почти никто им не болеет. Вакцину такую ученые нашли. Ученые, а не бог.
Торопясь и волнуясь, я рассказываю ему о том, о чем сам десятки раз слышал в больнице и санатории. Об американских ученых Джонасе Солксе и Альберте Себине. О русском профессоре Михаиле Петровиче Чумакове. Они первыми начали искать вакцину от страшных вирусов полиомиелита, которые вызывают у детей паралич.
Дядя Петя сидит насупившись и, прихлебывая чай, слушает мой рассказ.
Я рассказываю, как в 1956 году в нашей стране был создан институт по изучению полиомиелита — этой тяжелой болезнью начали болеть дети Риги, Алма-Аты, Караганды. Советские ученые во главе с профессором Михаилом Петровичем Чумаковым несколько лет искали вакцину, которая могла бы надежно защитить детей, и вместе с американскими учеными нашли ее.
— А теперь, — с торжеством говорю я, — детям дают белые, голубые и розовые горошины, сладкие, как конфеты. В них запрятана вакцина, которая убивает вирусы полиомиелита. Понятно? И если бы я успел принять три такие конфеты, я бы никогда не заболел. Вот так-то, дядя Петя. И уж если надо на кого-нибудь молиться, так на ученых, — насмешливо заканчиваю я. — Только они не разрешат, пожалуй, на себя молиться, они ведь неверующие!