Я весь дрожу от бессильной ярости. Слезы катятся у меня по щекам, но я не замечаю их.
Я стучу кулаками по железной спинке кровати и, захлебываясь, кричу:
— Люди, где вы? На помощь! Спасите, люди!
С грохотом отворяется дверь, и мама подбегает ко мне.
— Сашенька, что с тобой? — испуганно спрашивает она и хватает меня за сбитые в кровь руки. — Что с тобой, сынок?
Я прижимаюсь к ее теплым ладоням, пахнущим кислым хлебом, и плачу навзрыд, не в силах сказать ни слова. Она приносит мне воды. Я пью, а вода ручейками льется мне на грудь, и жестяная кружка стучит о зубы. Наконец я успокаиваюсь и рассказываю ей все. Я рассказываю, а она слушает и гладит меня по голове. Как когда-то, тысячу лет тому назад, в Минске. Маленькая, сгорбленная, совсем поседевшая за эти несколько месяцев, что мы живем здесь. На ней грязный ватник и теплый платок, из-под которого выбивается седая прядка, а морщины у глаз стали широкими, и почти совсем не видно поджатых, высохших губ.
— Да это померещилось тебе, соколик ты мой, — ласково говорит она и смотрит на меня большими глазами, из которых так и брызжут тоска и страх. — Приснилось это все тебе, глупенький. Ну кто это сейчас людей убивает? Дядя Петя — он добрый, он хороший, ты его, как родного отца, почитать должен. Кормит он тебя, поит, святого человека того обещался привести, который чудеса-то творит. Глядишь, и вылечит он тебя.
— Вылечит? — отчаянно кричу я. — Не вылечит, а убьет. И тебя убьет! Всех!
Мама глубоко вздыхает и бессильно опускает руки на колени. И я прижимаюсь к ним, целую их и, задыхаясь, бормочу:
— Мамочка, родненькая, увези меня отсюда. Слышишь? Ничего не приснилось мне, своими ушами слышал. Миленькая, увези…
Но она выдергивает руки и вытирает рукавом щеки! Лицо у нее становится вытянутым и злым, под набрякшими веками гаснут глаза.
— Не блажи, Сашка, слышишь, не блажи, — сухо говорит она. — Четырнадцать ведь тебе уже, не к лицу, такому большому парню мать изводить-то. И так уж извелась я, дальше некуда. А с Петром Иванычем я поговорю насчет твоих страхов. Пусть он тебя сам успокоит.
Она выходит и возвращается с завтраком. Я отворачиваюсь к стене и глухо, надсадно плачу. И тогда она наклоняется надо мной и тоскливо говорит:
— Эх, Сашка, Сашка, завязала я свою бабскую долю в тугой узелок. И порвать бы его рада, да мочи нет. Моченьки у меня, сынок мой дорогой, нету. Поломанная я вся, ничего от меня не осталось. Тень одна, да и той уже недолго землю топтать.
И, пошатываясь, спотыкаясь, выходит из комнаты.
— Мама! — кричу я ей вслед, но она не оборачивается.
Постепенно я начинаю успокаиваться. Утренний разговор мне самому кажется просто страшным сном. Но как же свистящий самовар? Мама ведь только что вынесла его на кухню. И блюдечко вынесла, из которого старик чай прихлебывал. Нет, не сон, не сон это! Мама ничего не соображает. Не зря дядя Петя сказал, что из нее веревки можно вить. Совсем она запуталась, и помощи мне от нее ждать нечего.
Я подтягиваюсь к подоконнику и опять изо всех сил кричу в окно:
— Люди, где вы! Помогите, люди!
Кричу, пока голос у меня не начинает сипеть, как наш самовар. И — ни души. Неужели на всем, земном шаре не найдется людей, которые услышат меня и выручат из этой страшной беды? Наверно, нет. Наш дом стоит на отшибе, у самого леса, и дорога обходит его стороной. Да и нет на ней никого, на этой дороге. Только ветер подтирает лужи клочьями грязной соломы.
И тогда я вспоминаю о Кате. Она придет, она ведь обещала. Я расскажу ей все, она пошлет дяде Егору телеграмму и соберет народ. Она обязательно придет! Она не даст, чтобы меня убили.
…Только бы не пришла она слишком поздно.
Понедельник, вторник, среда… До воскресенья осталось всего три дня. А там… Почему так быстро летят дни? Раньше они тянулись медленно-медленно. А теперь летят.
Кати нет. Наверно, Танька Копылова опять стала дразнить ее, и она переживает свои обиды и молится богу, чтоб он превратил Таньку в жабу. А обо мне совсем забыла. И даже не знает, что с утра до ночи я не свожу глаз с дороги и жду ее больше всех на свете — эту раскосую Катьку в резиновых сапогах, с жиденькими льняными косичками.
Дяди Пети тоже нет. Как исчез в то утро, в понедельник, так и не появлялся. Вместе с бабкой угнал куда-то продавать кабанов и корову: ведь после воскресенья он должен отсюда навсегда исчезнуть. А мама на работе. Она работает на ферме, за шесть километров, и днем домой не приходит — с утра на столике оставляет мне и завтрак, и обед. И совсем не хочет меня слушать, хотя я вновь и вновь пытаюсь ей рассказать все, о чем говорили в то утро дядя Петя и «брат» Гавриил. Она не верит ни одному моему слову, плачет и шепчет свои молитвы.
Я лежу на кровати. Мурза сидит на цепи. Она тихонько повизгивает. Видно, мама забыла ее накормить. Она тоже не любит Мурзу, как и я.
Осталось три дня, всего три. Я уже не плачу и не кричу — после понедельника я могу разговаривать только шепотом. Сорвал голос. Я лежу и думаю. О чем? Обо всем на свете.
Почему одни люди добрые, а другие злые? Вот тетя Таня, например, или дядя Егор. Они добрые. Тетя Таня и ругалась на меня иногда, а все равно она добрая. И Ленька. Как он мне ракету помогал делать! Почти целую неделю по вечерам из дому не вылазил. Дядя Егор над ним даже посмеивался, говорил, что убежит его девушка к другому. А Ленька краснел и невпопад колотил молотком.
Я знаю Ленькину девушку. Она к нам приходила. Ее зовут Глаша, Глафира Филипповна. Она дружит с Ленькой еще со школы, учились вместе. Теперь она моя вожатая, старшая пионервожатая нашей школы. Это она посоветовала Леньке привести ко мне Веньку и его команду.